Шабадуба


Иногда, в редкие моменты удачной комбинации полстакана белого, электронного трэка в айподе, пол-девятого-он-не-позвонил, осеняет меня некое странное Знание – и в такие минуты я точно знаю, что и зачем, и восторг Знания распирает меня, но оно, это Знание, настолько огромно, настолько прекрасно огромно, что при любых попытках рассказать о нем из груди моей вырывается только тоненький писк, вот такой – пи ииииииииииааааааа
аааа
а

 - А ты знаешь, что Люцифер был ангелом?
- Да? - Маша закашлялась.
- Имя его переводится как светоносный. Он был сыном бога. Самым любимым. Самым талантливым. Таким талантливым, что он не мог не гордиться, - Лидию Андреевну было не остановить.

Машу категорически не интересовала речь Лидии Андреевны. Маша болела уже четвертый день, приятной затяжной простудой, когда нельзя ходить в школу, но можно валяться в постели с грудой книжек, делая редкие вылазки на кухню за чаем и бутербродами с вареньем. Машу не интересовало мнение Лидии Андреевны, лечащего врача из поликлиники. Но Лидия Андреевна случайно углядела в груде книг у кровати книжку Трон Люцифера и теперь пересказывала Маше то, что она и так сама знала.

- Лидия Андреевна, - Маша запнулась.
- Да-да? – рассеянно отозвалась Лидия Андреевна. Она внимательно вглядывалась в бликующий градусник.
- А что случилось с другими?
- С кем другими?
- Ну, с другими.. что случилось?
- Погоди…., - Лидия Андреевна наконец повернулась к Маше. – Ты про что?
- Сыновья бога… что случилось с другими сыновьями бога? – терпеливо повторила она. – Люцифер упал на землю. А что с его братьями?
- А почему ты решила, что у него были братья? – удивилась Лидия Андреевна.
Маша не ответила и натянула одеяло поближе к подбородку. Лидия Андреевна помолчала, и решила не настаивать. Она сняла белый халат, помыла руки, упаковала свои инструменты в саквояж, вышла в коридор и одела пальто. Маша молча вышла следом.

Она стояла, прислонившись к косяку, где шли зарубки ее роста: от того года, когда ей было пять – они только переехали в эту квартиру – до нынешних 12 с половиной, стояла и молча смотрела на врача.
- Но ты все-таки полощи горло, не забывай, - сказала напоследок смущенная чем-то Лидия Андреевна. – Закроешь?
- Конечно, - Маша подошла и повернула ключ. Затем постояла, прислушиваясь к шуму лифта, развернулась и подошла к балконному окну – отсюда было видно улицу почти до остановки метро

Некоторое время Маша стояла у окна и смотрела сквозь заиндевевшее стекло на улицу, в спину уходящей врачихи. Лидия Андреевна шла тяжело, шаркая, склонившись в левую сторону. Почувствовав взгляд Машеньки, она обернулась и подняла, было робко руку, что помахать, но затем смущенно опустила ее, и зашагала дальше. Очень скоро она скрылась за поворотом.
Маша тихо засмеялась и, встав на цыпочки, долго дышала на стекло, пока на нем не протаяло окошечко. Затем она заглянула в него и, затаив дыханье, долго смотрела – пока сгустившиеся сумерки окончательно не размыли все снаружи дома.

Там, в уголке балкона, заваленного старыми тряпками, на клетке, оставшейся от улетевшего два года назад попугайчика, в неумело сплетенном гнездышке из шерстяных ниток, под одеяльцем из кусочка меха угло шкварчал и тяжело ворочался крохотный люцифер.

Все началось-то собственно с того, что она решила медвежонка зашить. Старый медвежонок, летом пятого года подарен был дочке ее, а кем и когда – она вспомнить не могла, хотя с тех пор прошло не так и много времени, четверть века едва.
 
Дочь ее с той поры выросла, а она, она что, оставалась такой как есть, заморозилась во времени, случается и такое, да – случается, как и вся ее жизнь случалась, раз за разом, день за днем, случалась и все тут, и никто с этим ничего поделать не мог, даже если бы и сумел.
 
И медвежонок, плюшевый, нелепый, случайно упал ей в руки во время вечерней уборки, неплановой и редкой, упал, свалился прямо в руки с какой-то полузабытой антресоли, где пролежал лет пятнадцать, не меньше – смутно припомнила она. Был он понятно запылен и худосочен для игрушечного медведя – поскольку внутренности его – сгнившие слежавшиеся опилки – ссохшись, покинули тельце хозяина и ровным рыжеватым слоем устилали антресоль.
 
Она достала забытого с антресолей, брезгливо встряхнула от пыли, покачала на руках, забывчиво, не глядя влево, где, между телевизором и окном размешался вход в комнату дочери, давно ей не нужной. Медвежонок висел в ее руках жалким, сдавшимся комочком, из правой его лапки тонкой струйкой сыпалась коричневая пыль, и неожиданно она приняла решение.
 
Она разрезала мишку аккуратно по боковому шву, вытрясла оставшийся мусор, а затем, налив в таз теплой воды и разбавив в нем детского мыла, долго полоскала медвежонка в получившейся купели. Выстирав его, она разместила игрушечного на все еще горячей батарее, а затем подходила ежечасно, чтобы перевернуть непросохшей стороной к горячей поверхности.
 
Ближе ко второй половине дня, а точнее сказать, к вечеру, медвежонок высох.
 
И она набила выстиранное тельце заново – не опилками, но гречневой крупой, совсем чистой и сухой – набила, зашила, заштопала прорехи, и сразу стало видно, что медвежонок – очень даже еще симпатичен, и туг, и обаятелен, крепыш и лапа.
 
Сумерки сгущались. Мишка сидел на серванте, и мордочка его улыбалась, и шерстка топорщилась по-праздничному, и растопыренные лапки, казалось, готовы были обнять весь мир.
 
Она постояла, вглядываясь в обновленного, раскачиваясь с пяток на носки – была у нее такая привычка в моменты глубоких раздумий – а затем решительно подошла к окну и сорвала с него запыленные, пожухлые шторы.
 
В течение четырех часов она выскребла весь дом – мыла, оттирала, выжимала, закрашивала, чистила, пылесосила, гладила, перебирала, выбивала, замывала. По истечению этого времени, когда квартира сияла небывалой силы чистотой, а солнце за окном окончательно ушло до утра, она разделась полностью, аккуратно сложила халат, лифчик и трусы в стиральную машинку, засыпала порошок и нажала кнопку старт. Сама же присела на кухне и начала точить ножи – все, от самого большого, старого и в зазубринах, до маленького, крохотного, почти перочинного ножика.
 
Когда стиральная машинка писком возвестила об окончании программы, она встала, достала вещи из машинки, аккуратно развесила их по батареям, а затем вернулась в ванную, по дороге зайдя на кухню за теперь острыми ножами.
 
Она взвесила самый большой нож в руках, как бы примеряясь, а затем аккуратно вспорола себе живот, отковырнув пупок, и, медленно и задумчиво, вытащила все внутренности в большое ведро, следя за тем, чтобы кровь не забрызгала ванную – печень, кишечник, сердце, все целое, не покромсанное. После чего она вывернула содержимое ведра в стиральную машинку, запустила самый деликатный режим, и, усевшись на край ванны для удобства, заколола себе волосы надо лбом.
 
Глядя на себя в зеркало, чтобы не отклониться от линии роста волос, она аккуратно срезала верхнюю часть головы, откинула крышку черепа, и, макнув ватный тампон в тоник для сухой кожи, аккуратно промыла серо-желтый мозг. Затем, захлопнув крышку, тщательно скрепила голову по периметру разреза красной изолентой и, вздохнув, уселась в горячую ванную.
 
Спустя час машинка закончила стирку. Она, очнувшись от усталой дремоты, достала из нее промытую требуху и, аккуратно и сноровисто, заправила ее обратно в живот.
 
Она уже откровенно зевала, когда, сидя на кухне с чашкой чая, мерными крупными стежками зашивала разрез на животе.
 
Закончив, она ловким движением закинула свое тело на сервант и уселась рядом с медвежонком, сложив ноги по-турецки. Чуть-чуть поерзала, размещаясь поудобнее, а затем, усмехнулась и, откинувшись к стене, остановила свой взгляд на окне.
 
Светало.

Фанечка, божья мышь


Быть может, если бы в тот день я вышла из дому немножечко позже, выпив на чашку кофе больше положенного, все сложилось бы по-другому.
И мою жизнь не разрубила бы надвое Фанечка, божья мышь. 

Жаба


Старая сухонькая жаба. Глаза большие, выпученные; кожа зеленая, в пятнах вся. Лапки сухонькие: тронь – переломятся.
 
Дома ходила в халате тяжелого шелка. Запахивалась в него, и шелестела по квартире неспешно.
 
На улицу она надевала кружевное жабо, пожелтевшее от старости.
 
(Вы видели кружевное жабо? Когда я была маленькая и пела в церковно-приходском хоре, меня заставляли его одевать. Огромное, ужасное, кружевное, с резинкой на шее – оно колыхалось и жило совсем своей жизнью. Я ненавидела его)
 
По утрам варила себе кофе. Крепкий, черный, чернильный кофе. Пальчиками изящно брала крохотную чашку. Плавно подносила к губам. Делала глоток. И ставила чашку обратно на стол.
 
(Как-то днем я закопала жабо под лопухами возле дома. Да, это было убийство)
 
По субботам заводила граммофон и медленно кружилась в обнимку со стулом. Старенькая молчаливая жаба.
 
По вечерам. По вечерам старенькая жаба, выпрямившись, подолгу сидела на стуле и смотрела в окно Смеркалось, по стенам прыгал свет от фар, за стенкой попискивал соседский телевизор. Жаба держала спину.
 
Как-то раз старая жаба забралась в шкаф, обняла себя очень-очень крепко, и завернулась в большое зимнее пальто.
- Спокойной ночи, моя хорошая, - сказала жаба.
- Спокойной ночи и тебе, дорогая, - ответила жаба.
 
И она заснула.  
Старенькая, сухонькая жаба.


Когда-то, когда-то я писала материал о жизни беженцев в Украине.
У них тяжелая жизнь, но это отдельная тема.
 
И я встречалась с женщиной по имени Тамара. Тамаре около 45 лет, Тамара грузинка по отцу и русская по матери, а, кроме того, Тамара абхазка по рождению, в чем, собственно, и состоит ее главная проблема.
 
В 90-е годы, когда в Абхазии начались нехорошие вещи, Тамара, беременная, едва успела добежать до последнего автобуса, увозящего беженцев и их вещи далеко-далеко, а мама ее добежать не успела, поскольку больные ноги, и Тамара так и не знает, что случилось с ней.
 
Историю злоключений Тамары в Абхазии пересказывать не буду, ибо грустная она до умопомрачения, но требует не поста в ЖЖ, а хорошего материала в журнале, или даже сценария для фильма.
 
Остановимся на ее пребывании в Украине. Тамара не гражданин Украины – она не может стать гражданином Украины, поскольку ей надо до этого лишиться гражданства Грузии. А гражданства Грузии ей лишаться сложно, поскольку она жила в Абхазии – словом, это запутанная история, и я не хочу ее повторять, скажу лишь, что сейчас она снимает квартирку в Киеве на Троещине, живет там с дочкой, которая ее надежда, опора и единственный смысл в жизни, муж ее сгинул в поисках счастья, и занимается она тем, что управляет театром кукол при благотворительном центре для беженцев – поскольку в свое время была в Сухуми директором дома культуры. Такая ирония судьбы.
 
И вот выходит статья о беженцах – один из лучших моих материалов, я считаю – и там фотография Тамары, в частности, с ее любимой куклой в руках – лупоглазым и золотоволосым ангелом собственного изготовления. Проходит месяц, я постепенно отхожу от статьи, которая мне тяжело далась, и тут звонок.
 
Телефонный звонок на номер редакции.
Говорят с восточным акцентом:
- Татьяна?
Я говорю – да, и что вам нужно? А голос меня спрашивает – вот вы, мол, писали статью о беженцах, и там была такая женщина, Тамара. Я отвечаю – ну да, была Тамара, а собственно, что? И голос говорит следующее:
- Но может, Вы дадите мне ее контакты? Вы знаете, я вот тоже живу в Киеве, я тоже не отсюда, и я тоже один. И я подумал, знаете….
- Что вы подумали? – переспрашиваю я, хотя и так прекрасно понимаю, о чем он.
Голос тихнет, но не смолкает:
- И я подумал, что, может, у нас может что-то получиться. Ну вы понимаете?
- Я понимаю, но я не могу вам дать ее телефон, поймите, она боится, что ее найдут люди из старой жизни.
Голос сникает, молчит, и я пинаю ногами совесть свою и говорю:
- Но там ведь есть центр, в котором она работает? Я могу вам дать его телефон. Вы позвоните и попробуете договориться.
Я даю телефон центра, я вешаю трубку, я пью кофе и я решаю, что
 
Я ничего не решаю.

Я так люблю подглядывать


Бабуин, суббота, день.
Он – кудрявый, светловолосый, улыбчивый, в хорошо отглаженной рубашке (отчего-то ясно, что рубашку гладила мама, а может, и бабушка).
Она – миленькая, с короткой стрижкой, темноглазая, в светло-сиреневом свитерке.
Обоим лет по 17, не больше.
Они сидят рядышком над книжками.
Они занимаются.
В субботу днем они занимаются.

Он объясняет ей непонятное место в таблице:
- Мы здесь добавляем,  а тут отнимаем. Понимаешь?
Девочка кивает головой. Я готова съесть шляпу: она ничего не понимает.
Но это ведь неважно, в общем-то.

Они избегают смотреть друг на друга, но на самом деле, они никуда не смотрят, кроме как друг на друга.

Темнеет.
-  Ты все поняла? Точно?
Девочка кивает.
Темнеет, и им явно пора куда-то идти дальше.
Они встают, и молчат, а потом мальчик, замявшись, говорит:
- А пойдем на выставку в Ра, тут недалеко, там, говорят, что-то новое?
Девочка радостно кивает.
Они уходят.
Такие неуклюжие, такие влюбленные, такие смешные. 


Я сижу ночью на стуле на кухне, я поджала ноги, на мне чужая рубашка – чтоб запах не учуяли, у меня в руках ружье. Рядом прислонена швабра – на всякий случай, если закончатся пули. На полу раскидана гречневая каша – на прикормку.

Я жду штыбреров.

Штыбрер – зверь опасный и требующий умелого подхода, а также меткого глаза: если не убить его с первого выстрела, придется добивать шваброй (лучше лопатой, конечно, но где ее взять в городской квартире?), а тем временем остальные вполне могут сбежать.

Поэтому если вы плохо стреляете, целесообразно вначале убить вожака – его легко отличить от других штыбреров по специфическому запаху – тогда остальная стая никуда не денется: будут растерянно топтаться на месте.

Маленьких штыбреров я не убиваю – понимаю, что глупо и сентиментально, но ничего не могу с собой сделать. Впрочем, им сложно выжить без взрослых.

И вот я сижу на стуле, поджав ноги, я почти не дышу, на мне чужая рубашка, в руках ружье – я жду штыбреров.

Чу!
Это они.